Однако, теоретизируя, я выпустил из рук нить более или менее последовательного повествования о том, как создавался фильм «Броненосец «Потемкин»», какие примечательные и просто любопытные истории сопутствовали этой работе.
«Итак, — говоря стихами Пушкина, — я жил тогда в Одессе…». Прекрасней дней и не припомню. Как говорил в приведенном выше рассказе Александр Левшин, я был в буквальном смысле рупором Сергея Михайловича, командуя массовкой как режиссер-ассистент. К тому же я участвовал в постановке крупных планов, не только из любви к искусству снимал второй кинокамерой, участвовал в подготовке монтажных листов и выполнял особые задания (об одном из них я в свой черед расскажу).
Вдохновение в работе стало могучим фактором. Успевали там, где, казалось бы, успеть невозможно.
Менее чем за месяц мы сняли четвертую часть фильма — «Одесская лестница» и третью — «Мол». Я не берусь пересказывать фильм[1], но, чтобы дать представление о духе, поэтике «Броненосца «Потемкин»», позволю себе привести здесь отрывок из аннотации к фильму, написанной Сергеем Третьяковым. Он делал надписи к кадрам, в большинстве своем замечательно лаконичные, образные, например: «Мол стал мал». Он, будучи нашим преданным другом-драматургом и заместителем председателя худсовета Первой госкинофабрики, участвовал в доработке сценария в ходе съемок в Одессе и Севастополе.
В этом отрывке поэтическое истолкование того, что мы снимали в Одессе, а потом в Севастополе.
«В палатке на конце узкого, обшлепанного волнами мола со свечой в руках лег один из многих, которыми Россия платила за революцию.
А ночью ползли туманы. Наползали грядами, шли серобрюхие, мутные. От этих туманов обвисали тяжелые паруса и съеживались узлы канатов, а железные дула винтовок покрывались липким холодным потом, словно в лихорадке перед рассветом металась в зловещем ожидании вся громадная, запытанная Россия.
Взошло солнце, и день, и люди по одному, сперва любопытствуя, потом негодуя, потом уже наваливаясь стихийным стрежнем, шли к молу, к палатке, где дрожал язык свечи в руке Вакулинчука. Выли бабы и причитали, пели слепцы, как на ярмарках, лисьими мордочками тыкались репортеры, пробегали бездельники и модницы, но нарастала уже каменная стена портовых и городских рабочих, уже ораторы взлетали всплесками над накаляющейся толпой; раскал краснел, стал кумачовым, и сотни кулаков тяжелой и верной рабочей клятвой взлетали над головами.
Вчера Вакулинчук крикнул: «Братья!», и вот сегодня тысячи братьев услыхали зов и пришли и стали стеной несокрушимой, как бетон мола. И не один Вакулинчук — весь «Потемкин» кричал порту «братья!», и весь город вышел на гигантскую лестницу. В этот день было два восхода солнца. В первый раз утром, а второй раз днем — красным флагом на рее «Потемкина».
И к этому второму солнцу потянулись все.
Тысячами парусов заколосилось море.
Не хватало волн под кили прыгающих шлюпок и ботов.
Это земля, сияющая и заботливая, скакала на крыльях своих парусов к «Потемкину».
Эти паруса мчали к трапам броненосца самую заботливо отобранную живность, самые крепкие рукопожатия, самые сверкающие глаза, самые горячие и нужные слова. Земля, вспоротая нагайками, билась о борта «Потемкина», крича в родные отныне жерла его страшных стальных хоботов:
— На здоровье!
Но ползли морем туманы, холодные, скользкие, от которых ржавели стволы винтовок. Ядовитая муть душила солнце. Наползали холодные и скользкие хапы живучего, как гадюка, самодержавия.
В спину радостным толпам власти двинули свою машину смерти — шеренги солдат, которые еще не расслышали зова «братья!», а понимали только приказ командирской сабли.
Сабля взвизгнула, брызнул горячий свинец, и метла штыков пошла чистить лестницу.
Красному флагу «Потемкина» ответила красными мазками пустеющая лестница. От шеренги солдат спасения не было. Им кричали:
— Что вы делаете? Остановитесь! — но пощады не было никому.
Тут, на этой лестнице, доверчивая, улыбчивая, революционная Россия кровавым уроком поучалась тому, что мятеж должен быть беспощадным, что не место улыбкам, пока не раздавлен и не втоптан в землю враг.
Заходило окровавленное солнце над страшной лестницей.
В морской темноте беззвучно метался «Потемкин», ибо где-то с тыла, с воды, шли железные чудовища черноморской эскадры и неизвестно было, чем они его встретят — красными флагами или рыком орудий.
Опять жабьими брюхами ползли туманы, от которых даже железо ружейных стволов плачет злыми холодными слезами, а сквозь туманы молча волчьей настороженной стаей шли броненосцы.
Ближе… еще… еще… ближе… рядом…
Ну… Выстрел… Или…
«Братья!» Сотни шапок взлетели чайками в воздух, тысячи голосов рванулись с бортов, царский порох стал пылью в патронах перед красным солнцем на мачте «Потемкина».
И спешно, крадучись, уводили — от зла подальше — хитрые командиры остатки эскадры, разбитой революцией, в норы гаваней, подальше от свежего солнечного ветра 1905 года».
Это последнее — «Встречу с эскадрой», так же как две первые части — «Люди и черви» и «Драма на Тендре», — нам предстояло снимать в Севастополе.