Видения зимнего Петрограда не оставляли меня всю жизнь, их не изгладила из памяти и новая встреча с этим городом, утратившим после революции былую роскошь и оживленность. Я жадно ко всему присматривалась свежим взглядом. Огромная аптека Шульца и Шмидта с ее окошечками была похожа на банк, и только большие флаконы на витринах, наполненные цветной жидкостью — зеленой, золотистой или красной, — говорили о назначении этого учреждения. На мальчиках-рассыльных были коричневые курточки. Я слышала, что они из верблюжьей шерсти, и всегда испытывала искушение потрогать ткань, в названии которой упоминалось диковинное горбатое животное. Мы бывали в большом магазине игрушек на Конюшенной, где продавались игрушки из всех стран мира, а еще — всевозможные предметы для фокусов и розыгрышей. Затем мы посещали французский магазин «Александр»: здесь все было воплощением изысканности, но я с опаской пробиралась между лиможским и севрским фарфором и хрупкими лампами.
А как описать наивные вывески лавок в многолюдных кварталах: громадные золоченые крендели висели над дверьми булочных, исполинские ножницы обозначали портного, раскачивался на ветру черный шапокляк — эмблема шляпника, посвятившего себя изготовлению картузов для рабочих; на прачечную указывал утюг, а то и разработанное в деталях изображение самой прачки, неловко склонившейся над гладильной доской. Как описать алую перчатку перчаточника, рог изобилия бакалейщика, откуда сыпались розовые, красные и желтые плоды… Творения неискушенных художников — веселя взгляд прохожего, они предъявляли ему издалека все, что могла предложить улица.
Но чудеснее всех других прогулок было пройтись за руку с матерью вверх по Невскому. Падал снег. Фонари набросили белые мантии. В рано наступивших сумерках сверкали огнями фальшивые бриллианты Кноппа: моя мать ни за что не хотела останавливаться у этих витрин, а мне они казались феерическими. В витрине кондитера Жоржа Бормана двигались автоматы: старушка бесконечно сматывала свою пряжу, музыкант пиликал на скрипке, окруженный карамелью и ячменным сахаром. От морозца пощипывало нос и щеки, снег таял на лице, на шерстинках муфты застывали сосульки. Среди полярной белизны цветочный магазин Эйлерса бросал вызов зиме: за обледенелым стеклом сияли сирень и розы, мимоза и цикламены, гвоздики и гиацинты. Мы заходили к Елисееву, где мать что-нибудь заказывала; покупку должен был доставить на дом рассыльный. Над Пассажем то зажигалась, то гасла и зажигалась опять световая реклама часов «Омега». С оглушительным трезвоном проносилась пожарная команда в блестящих медных касках. Гостиный двор, со всеми его лавками готового платья, мехов, ювелирных изделий, фарфора, кишел народом. Это обширное прямоугольное в плане здание занимало целый квартал; с двойной галереей арок перед освещенными лавками, оно напоминало гигантский улей. И вот долгожданная остановка в теплой кондитерской Филиппова. В моей руке, высвобожденной из меховой рукавички, — пирожок или пирожное, тающее во рту. Домой мы возвращались в санях. Огни вывесок оставались позади. Мы проезжали над застывшей Невой по мосту вдоль ровного ряда потрескивающих газовых фонарей. В снежной мгле, как тени, скользили прохожие, горели высокие окна домов. У одного из особняков швейцар в тулупе, накинутом на расшитый галунами мундир, расчищал снег, и во влажном асфальте отражался падающий с лестницы свет. На Петроград опускалась ночь. Кружились улицы и дома, запорошенные снегом. Все казалось нереальным, зыбким, смутным, и все же это было счастье.
Тени коварно подкрадываются, наползают и обступают, застилая свет, но внутренний голос не подсказывает, что вот-вот они окутают и нас.