Филимон и Компания
1953 год стал переломным для меня. Закончив школу, и не пройдя по конкурсу в Московский Архитектурный институт, я подал документы в МИСИ им. Куйбышева, куда был принят уже без экзаменов. Здесь я окунулся в типичную московскую студенческую среду большого института, где значительную часть составляли приезжие из других республик, городов, городишек и даже деревень. Москвичи были в меньшинстве, а среди них был совсем узкий круг модных, стильных молодых людей, державшихся особняком. Мне с моим «бродвейским» опытом, фанатичностью и внешним видом не составило труда войти в круг местной элиты, тем более, что она и не пряталась. В огромном вестибюле института было место, где всегда собиралась компания чуваков и чувих. Это была длинная и широкая деревянная лавка, отполированная десятилетиями. На ней всегда можно было встретить «сачков», просиживавших там часами во время лекций. Появление на «лавке» во время занятий было вызовом администрации института, поскольку за посещаемостью следили очень строго, в каждой группе для этого были специальные старосты. Но мы научились обходить все эти сложности разными путями, а главное, старшие товарищи, опытные «сачки», объяснили первокурсникам, что главное — это продержаться первый год, ну, может быть часть второго, и тогда уже не выгонят, так как им самим попадает за большой процент отчисляемых. Так что, все эти списки кандидатов на отчисление и прочие меры запугивания постепенно потеряли свое воздействие.
На «лавке» я познакомился с чуваками-старшекурсниками и был очень горд, что вошел к ним в доверие. Меня стали брать на «хаты», на «процессы», я стал получать совершенно иную информацию, чем раньше в школе, во дворе или на «Бродвее». Сразу же расширился кругозор в самых разных областях знания. Прежде всего, новые друзья давали читать запрещенные книги, не самиздатского типа, а те, что издавались ранее в СССР, но потом были изъяты, так как их авторы оказались либо нежелательными для советской идеологии, либо просто врагами народа. Так я познакомился с Хэмингуэем, Дос Пассосм, Ремарком, Евгением Замятиным, Олдосом Хаксли, Исааком Бабелем, Борисом Пильняком и многими другими. Среди нежелательных были даже произведения Сергея Есенина, Анны Ахматовой, Михаила Зощенко. Мне пришлось скрывать эти книги от родителей, чтобы избежать конфликтов, и читать их украдкой. Но однажды мой отец все-таки наткнулся на изданный до войны, совершенно невинный детектив Бруно Ясенского «Человек меняет кожу», который мне дал почитать кто-то из новых друзей. Меня поразила тогда реакция отца. Он был крайне испуган и даже взбешен моей глупостью, пытаясь объяснить мне, что если эту книгу найдут у нас дома, то не только я, а и вся наша семья сильно пострадает. Оказалось, что ее автор был расстрелян как враг народа, обвиненный в том, что было описано в книге, а я этого не знал. После этого я стал внимательнее относиться к конспирации, да и книги постепенно стали попадаться книги все более опасные — религиозные, философские, политические, и, вдобавок самиздатские.
Помимо литературы появился интерес к запрещенным направлениям в живописи. До 1957 года к вражескому относилось любое искусство, кроме так называемого социалистического реализма. Интерес к заграничным импрессионистам, экспрессионистам и абстракционистам, и даже к своим отечественным футуристам и кубистам считалось проявлением буржуазной морали и низкопоклонством перед Западом. Имена Гогена, Сальвадора Дали или Сиднея Поллака произносились шепотом в первые послесталинские годы. Выставка Пабло Пикассо, где-то накануне Всемирного фестиваля молодежи и студентов в Москве, была революционным событием, и стала возможной лишь его миролюбивым и даже прокоммунистическим заявлениям, его символическому рисунку Голубя Мира. Помню также, каким событием стало издание литовцами альбома с репродукциями Чурлениса. Но самым главным для меня в расширении круга информации в первые студенческие годы стало систематическое освоение современного американского джаза.