В одно из первых наших посещений церкви я обратил внимание на сестру милосердия, стоявшую в глубине храма, в темном углу перед иконой Божьей Матери. На дворе после дождя было пасмурно. Темное подземелье церкви едва освещалось дневным светом, слабо пробивающимся сквозь низкие, небольшие решетчатые окна. В церкви был мрак, освещенный тускло горящими перед иконами восковыми свечами. Белое одеяние сестры милосердия как-то особенно ярко выделялось в этом полумраке и невольно обращало на себя внимание. Мне показалось, что сестра несколько раз пристально взглянула на меня. Как будто что-то знакомое мелькнуло в ее взгляде, но мне стало неловко приглядываться к ней, и я поторопился подойти к кресту. Я стоял в стороне, когда молящиеся, приложившись к кресту, отходили от алтаря.
Я следил за сестрой, когда она подходила к священнику. Наклонив голову и осенив себя крестным знамением, сестра, отходя от священника, вновь взглянула на меня и быстро, направляясь ко мне, протянула мне руку. Я тотчас узнал Марию Леонидовну Маклакову, жену бывшего черниговского губернатора, а затем министра внутренних дел, Николая Алексеевича Маклакова, расстрелянного большевиками в Москве 20 октября 1917 года. Когда я целовал руку Марии Леонидовне, я уже чувствовал, что она рыдала. Мы виделись последний раз в С.-Петербурге в конце 1916 года. Николай Алексеевич был тогда уже не у дела. Мы много беседовали в тот вечер о надвигающейся революции, и бывший министр с удивительною определенностью предсказал все то, что случилось в 1917 году.
Мария Леонидовна не могла говорить. Она спросила меня только о моей дочери, а я в свою очередь спросил, где ее сыновья. Они были в Добровольческой армии и, по-видимому, находились теперь в плену у поляков с отрядом генерала Бредова. Мария Леонидовна просила меня зайти к ней в Никольскую общину при Державной болгарской больнице, где она состояла сестрой милосердия. С терпением, свойственным только женщине, Маклакова геройски переносила выпавшие на ее долю страдания. Она лишилась после расстрела мужа всего. О сыновьях она уже давно не имела никаких сведений и не знает, живы ли они.
Мария Леонидовна долго рассказывала мне о своих испытаниях в течение последних лет, и нужно было удивляться, как может человек переносить такие страдания. Мария Леонидовна рассказывала спокойно и уверенно, со свойственной ей сдержанностью и силою характера. Только невольно катящиеся по ее лицу слезы, которые она ежеминутно вытирала, выражали ее душевное состояние. Слушая ее твердую речь, в которой звучало бесконечное горе, мне хотелось сказать «довольно», но я слушал потому, что сознавал, что ей нужно было высказаться до конца. Мария Леонидовна прервала свой рассказ, так как ее позвали в больницу. Возвратившись, она начала расспрашивать меня о моей дочери.
Мы высказались оба и вспомнили наши добрые отношения по Чернигову и лучшие годы, которыми для ее мужа были в службе его черниговским губернатором. Маклакова сказала мне, что ей хотелось бы теперь избрать местом постоянного жительства г. Чернигов, с которым связаны ее лучшие воспоминания. В свое московское имение она решила не возвращаться. Там были слишком тяжелые воспоминания. Я вышел от М. Л. Маклаковой в подавленном настроении, переживая сознание всего ужаса нашего положения.
Я шел к своим черниговцам - доктору Н. В. Любарскому и полковнику Л. Н. Николаенко. Генерал Любарский, будучи дивизионным врачом, оставил вместе с нами Чернигов в день занятия его большевиками. Заболев в Одессе сыпным тифом, он был эвакуирован в г. Варну. Николай Васильевич оставил в Чернигове свою 13-летнюю дочь и страшно страдал. У полковника Николаенко осталась в Черниговской губернии мать-старуха, о судьбе которой он ничего не знал. Мы были связаны общим несчастьем и как земляки объединились вместе. Нам удалось выхлопотать у местного вице-консула Тухолко перевода нас в здание французского пансиона, где нам была предоставлена на чердачном помещении громадная комната.
Доктор имел небольшую практику и кое-что зарабатывал. Мы с полковником Николаенко получили размен в 250 лев и пособие в 300 лев, так что положение наше улучшилось. Мы ходили иногда по вечерам в кабаки, чтобы посидеть в беседах за бутылкой вина. Рестораны были для нас недоступны. Мы выбирали харчевни и питейные заведения (питиэта) второго разряда, которые были нам по средствам. Полковник Николаенко, крупный и полный господин, обладавший всегда хорошим аппетитом, постоянно злился и возмущался, что в Болгарии нечего есть. Болгары только пили и ничего не ели. Водку они закусывали салатом и сидели по несколько человек за маленьким графинчиком водки в 100 грамм (3 рюмки), запивая ее водой и жуя листья салата.
Болгары в этом отношении действительно производили оригинальное впечатление. Микроскопические порции, которые подавались обыкновенно в ресторанах, составляли буквально глоток. Любимые их блюда шишки-баб (шашлык) и кишки-баб (колбаса) составляли столь малые порции, что для полковника необходимо было съесть 5-6 таких порций, чтобы насытиться. Единственное, на чем воспитывали себя болгары, -это была зелень во всех видах и необыкновенно вкусное кислое молоко. Недаром профессор Мечников, указывая на продолжительность жизни болгар, приписывал это широко распространенному у них потреблению кислого молока. «Кисело млеко», «топли кифли» и «градинара» (кислое молоко, свежие булки и огородина) - это то, что с раннего утра начинают выкрикивать болгары, развозя по дворам на навьюченных ослах эти продукты первой необходимости.
В своем выборе харчевни мы остановились в конце концов на греке Фотии, который приготовлял необыкновенно вкусно турецкое кушанье «дробь сармэ» (бараний сальник, начиненный ливером). Настоящей водки в Болгарии не было. Мы пили местные спиртные напитки ракию, джибру и сливовицу. Этот кабак Фотия и чайная «Добруджа», куда мы ходили ежедневно пить чай, были местом, где мы просиживали часами и целыми днями. Нашими постоянными компаньонами были всегда мои прежние приятели, с которыми мы не расставались с самого Аккермана, - два корнета, А. П. Деревицкий и Ю. М. Чесноков-Стецкий.
В кабаке Фотия мы изощрялись в гастрономии, чтобы удовлетворить свое недоедание на казенном пайке. Кабак этот был малоизвестен, так как кроме нас здесь русские не бывали. Мы были среди болгар, по преимуществу людей среднего достатка. Отношение к нам как хозяина Фотия, так и посетителей было самое лучшее. Очень часто наши соседи по столику помогали нам объясняться с хозяином и называли нас «бра-тушка». Был случай особого к нам отношения двух приехавших из провинции болгар, которые заговорили с нами на политические темы и в результате приказали хозяину поставить на наш стол за их счет бутылку вина. Когда мы выпили ту бутылку, на столе появилась другая, которую, несмотря на наш протест, пришлось выпить, чтобы не обидеть болгар.
Совершенно другой характер носили наши посещения чайной «До -бруджа». Это была единственная чайная в Варне, где чай подавался по-московски, в чайниках русской фабрики Кузнецова. Чайная пряталась в грязном турецком квартале на Руссенской улице, в районе жительства местного рабочего пролетариата и так называемых коммунистов. Это были те же большевики, что и в России, но выступления их не удавались, так как правящим классом в Болгарии все же являлось сельское население - собственников, так называемая земледельческая партия. Они строго блюли свои классовые интересы и шли независимо от коммунистов.
Впрочем, отголоски большевизма проникли и в эту среду. Антагонизм между городом и деревней обострился до такой степени, что городу угрожала опасность остаться без продуктов. Селянин заявляет, что город ему не нужен и не нужна ему интеллигенция. Против интеллигенции настроен не только крестьянин, но и вообще весь пролетариат. Крестьяне отстаивали только свои интересы и нагоняли цены на продукты первой необходимости, за которые граждане платили то, что требовал земледелец.
Большое разложение в Болгарии вносили русские военнопленные, пришедшие сюда из Германии и пропитанные большевизмом. Мы видали этих большевиков ежедневно в чайной «Добруджа». Это был главный контингент посещающих чайную. Распущенные донельзя, с ругательствами за каждым словом, они напоминали нам тот философствующий элемент разнузданной солдатской массы, которая бесчинствовала и рассуждала в первые дни революции в России. Это люди, в большинстве полуграмотные, нагло заявляли, что они получили в плену такое образование, которое выше университетского. Они угрожали показать русской интеллигенции по возвращении в Россию, какой в России должен быть установленный государственный строй. Эти пленные и болгарские коммунисты относились к нам крайне враждебно и называли нас контрреволюционерами. Эту русскую чайную боялись и обходили ее, но мы к ней привыкли и просто не обращали внимания на эту публику, которая ни раз отпускала по нашему адресу соответствующие замечания.
В Болгарии был тот же большевизм, что и в России, но только проявлялся он иначе. Злоба против интеллигенции, сочувствие русским большевикам и враждебное отношение к русским контрреволюционерам создавали неприятную атмосферу и вызывали инциденты, которые обостряли отношения между болгарами и русскими. Дороговизна как результат большевизма в Болгарии была необычайная по сравнению с дореволюционным временем. Обед стоил 12 лев (раньше 80 сатинок), сало - 48 лев кило, стакан молока - 4 лева, коробка спичек - 4 лева, кружка пива - 5 лев, курица - 25 лев (прежде - 60 сат), квартира - одна комната - 500 лев в месяц (прежде - 20 лев).