Вторник, 28 января.
Только что от Лавровых, а мне уж опять хочется к ним. Они мне нравятся. Нравится склад их жизни, вся их семья; их девочки в длинных локонах, с открытыми шейками и ручками, такие хорошенькие и благовоспитанные; она, красивая и величавая, смесь, но очень хорошая смесь, русской барыни с немкой из образованного и богатого дома, а главное, нравится он; и, может быть, не столько нравится, сколько любопытен. Я что-то стала тупа на анализ (и очень этому рада, впрочем), я не могу, в сущности, отдать себе ясного отчета в нем. Может быть, я смотрю на него глазами Бенедиктова, и Ивана Карловича, и тетеньки Ливотовой, которые тоже превозносят его до небес. Мне так нужно кому-нибудь верить, положиться на кого-нибудь. Он, в сущности, из тех, кого я так боюсь, кого избегаю, но дело-то в том, что от него я надеюсь получить ответы на мучающие меня вопросы. Кто же, если не он, может их дать, этот homme superieur[1], как его называют. Другие, мучители мои, кидают страшные слова и не дают себе труда привести для них доказательство; кидают вопросы, а ответов не дают, потому что не могут или не хотят. Лавров, с его умом, с его познаниями, с его античным, плутарховским характером, как говорит Бенедиктов, — должен дать эти ответы.
Только бы не оказалось у него ахиллесовой пятки; только не увидать бы мне его пятки.
Среда, 29 января.
Мне столько надо записать, но как справиться? Впечатления слишком разнообразны. Я живу слишком богатой умственно жизнью. Вижу, слышу, даже понимаю — слишком много. Если бы я с сегодняшнего дня перестала видеть, слышать и понимать и занялась бы только прошедшим, то и тогда не в состоянии бы была передать всего, а теперь возможно ли? Каждый миг приносит что-нибудь новое.
Кроме мучающих меня вопросов есть множество других, которые ныне, как птицы, почуявшие весну, реют из конца в конец; есть речи, которые и бичуют и режут подчас, но подчас и целят; и есть редкие, еще и неукоренившиеся, молодые ответы на иное. И как все это наполняет бытие и как сильно действует! А посреди этого всего — мои собственные обновившиеся силы, моя молодость, бьющаяся о свою клетку сильнее прежнего, но без прежнего отчаяния; близость весны, этого праздника природы, — как это все сильно действует!
Книга, которую я так спешила дочитать, называется: «Fabiola ou les Catacombes de Rome» par le Cardinal Wiseman[2]. Полонский писал мама, что она производит фурор в Риме, и мама купила ее. Я пробежала предисловие, и мне не захотелось ее читать. Случайно увидал ее Лавров, и тоже читать не захотел, но при каждом свидании спрашивал, прочла ли я ее. Наконец, решили, что прочтем ее оба порознь, конечно, и вот я свою задачу исполнила и передала книгу ему. Что сказать про нее? Историческая часть ее рассказана в Четьих-Минеях гораздо лучше, а большей простотой; как проведение известной идеи она слаба, а в целом кажется каким-то анахронизмом. Спеленутая добродетель действует в ней как-то поневоле, а полного, высокого произвола в ней нет; католические буквы зато затмили в ней слово, огня же, убеждения, нет. Описание римских нравов того времени было бы недурно, но сам кардинал говорит в предисловии, что за верность описания он не ручается. Католичкой она меня не сделает, а христианкой я родилась. Подвиги мучеников велики, но были люди, которые отдавали жизнь свою, и не надеялись на награду в будущей; да и о мучениках в Четьих-Минеях рассказано лучше. Что-то скажет о книге Лавров.
Сегодня взяла у дедушки «Записки князя Якова Петровича Шаховского», а затем думаю читать Мишлэ.
Пятница, 31 января.
В последний раз были в опере. «Отелло» шел чудесно Что за восхитительная музыка после всех этих опер Верди. Публика сходила с ума. Бозио и Тамберлика вызывали бесчисленное число раз, покуда не потушили лампы. Это чудо, чудо! Но музыка утомила меня, и я сейчас ложусь спать. С нами был Аля; Аля чудесный мальчик.