Утро было холодное. Начало зимы. Я встретил Некрасова у самого подъезда его квартиры на Литейной улице[1]; он вышел, чтобы сесть в сани, запряженные парою коней. Был в меховой шапке и в длинной шубе, — тогда одевались так все люди с достатком: под боярина. И у Курочкина была такая же шуба и шляпа… Рядом с ним шел господин в фетровой шляпёнке и в драповом пальтишке, невзрачный на вид. Некрасов, заметив, что я остановился, пытливо посмотрел на меня.
— Вам меня нужно? — усталым хриплым голосом спросил он.
Я назвался секретарем «Азиатского Вестника» и извинился.
— А, «Азиатский Вестник»! Что нужно от меня «Азиатскому Вестнику»?
Я попросил назначить мне час для переговоров.
— Некогда мне, отцы мои, — просипел Некрасов. — Если стихов нужно — не дам. Не хватает и для себя. Да что это «Азиатский Вестник» охотится за сотрудниками «Отечественных Записок»? Вот вам Демерт[2]. Уж так и быть, возьмите его. Только не всего.
Кивнул своей боярской шапкой, сел в сани и укатил.
А я с Демертом остался на панели и от него узнал, что он автор «Внутреннего Обозрения» в «Отечественных Записках». Он увлек меня в ресторан, а из ресторана я привел его к Курочкину.
В этот вечер к Курочкину собралось несколько писателей — его брат Николай, толстый и картавящий старик, критик Чуйко, худенький, щупленький козлик, с парижскими ухватками и поговорками «Ah, parbleu! Ah, sapris ti!»; Пашино, мрачно улыбающийся мертвец, Скабичевский[3], рыжеватый молодой человек, уже с брюшком, тогда еще учитель гимназии, и еще кто-то…
Ответ Некрасова не понравился Курочкину. Стали перебирать косточки Некрасову, да кстати и всем. Впервые услышал я тут о стихах Некрасова, «Михаилу Архистратигу земли русской» — Михаилу Муравьеву Вешателю[4]. Находили, что Некрасов захвален, что Тургенев пролаза и придворный лизоблюд: приезжая в Петербург, бывает у царей и читает им вслух свои новеллы; что Лесков-Стебницкий получает жалование из Третьего Отделения; что Решетников — горький пьяница, и многое другое узнал я. Почти всё это были сплетни и клевета — результат того недоброжелательства, которое гнездится иногда в самых порядочных кружках, и причиною которого, может-быть, в корне является желание знать возможно ближе — своих товарищей, не с худшей, а с лучшей стороны, и отсюда такая придирчивость к ним и к их слабостям. Лесков, разумеется, шпионом не был, Тургенев бывал у «высокопоставленных», но в пролазничестве никто из биографов его не упрекнет, ему и незачем было унижаться; а что касается Некрасова, то гимн его «Вешателю» — факт, вызванный расчетом спасти «Современник», и, конечно, омрачает память поэта, но в такой степени, в какой то или другое пятно омрачает светозарное солнце. Некрасовым «Современник» не был спасен, страшный Муравьев выслушал оду в Английском клубе из уст поэта и воспользовался случаем унизить его, приняв жертву с холодом, равносильным презрению. За преступлением, таким образом, последовало наказание. Маленькие люди, пережившие Некрасова, к числу их принадлежал и Скабичевский, не могли до конца дней своих забыть этот грех самоотверженного поэта. Но великий коллектив русской общественности учел песни его, звучавшие, как набатный колокол, в самые темные времена нашей социальной истории, и гимн Вешателю рисуется сейчас мне, старику, живущему восьмой десяток лет на свете, как шип терновника, вонзившегося когда-то в чело поэта, украшенное неувядаемыми лаврами.
Так или иначе, в самом Петербурге Некрасов не пользовался таким обаянием и поклонением, не имел такого влияния на интеллигентную молодежь, как в провинции. Тут много было других полубогов, не Курочкиных и не Минаевых, но, во всяком случае, таких вождей, которым верило, за которыми шло молодое поколение, как, например, за Чернышевским; или увлечение ими и любовь к ним внезапно вспыхивали и затем ослабевали. И то, может быть, — что мое пребывание в Петербурге совпало уже с другим периодом умственного роста молодежи и вообще интеллигенции. Некрасов уже выполнил свое, так сказать, провиденциальное призвание, созрело брошенное им в землю семя, пустило росток, и история выслала на досмотр за зелеными всходами и на жатву — других работников, не со звонкострунными лирами в руках, а с режущими орудиями и машинами.