В Киеве осенью студенческая жизнь была взволнована самоубийствами: повесилась молодая барышня, приехавшая поступать на курсы, повесился товарищ медик, отравился, только-что получивший степень кандидата, лаборант и бросился в университетский колодец и утонул студент, а при вскрытии у него оказался совершенно пустой желудок.
В консервативной газете «Киевлянин» появилась статейка, обвинявшая молодежь в праздности, унынии, в пессимизме; я послал возражение, которому был придан редактором иной смысл. Как раз в Киеве возникла другая газета — «Киевский Вестник». Я ополчился на «Киевлянина», и моя статья в новой газете так понравилась редактору Рокотову, что он пригласил меня сотрудничать в его органе.
Первая «солидная» статья моя в «Киевском Вестнике» в несколько столбцов была написана по поводу введения всеобщей воинской повинности и обратила на себя внимание нашей молодежи. Называлась статья «Разрушение сословных перегородок». Много было радикальничанья и искренности в этих юношеских строках. Она увидела свет в сентябре 1870 года (и много потом было мною написано в «Киевском Вестнике» легкомысленного, а нередко и глупого. Уж очень редактор снисходительно смотрел на мое перо. Но, с другой стороны, приятно вспомнить, что в этой первой моей литературной колыбели не всегда я вел себя дурно).
Владимир Ильич Рокотов служил псковским предводителем дворянства[1], и за что-то либеральное смещен был с почетной должности. Был славянофилом — и восторгался Европою; находил, что старая мораль несокрушима — и признавал только гражданский брак; был меломаном, вел себя изысканно вежливо и представлял собою тип милого провинциального барина, который сам не знает, чего он хочет, и с которым, однако, каждый легко себя чувствует.
Мне и приятелю моему Вангри-Рашевскому, писавшему о театре, Рокотов предложил, кроме гонорара, еще две комнаты с отоплением в полуподвале под редакцией, и денежные средства мои стали сравнительно неплохими, так что можно было заплатить накопившиеся долги; но зато университетские лекции я забросил. Я продолжал много читать на разных языках, исключительно интересуясь естественными науками и антропологией, а в университет перестало тянуть. Пример Армашевского, поклявшегося выдержать экзамен в два года на кандидата, был заразителен, и я был убежден, что и я смогу добиться того же, преувеличивая не столько свои способности, которыми природа одарила меня, сколько переоценивая свой характер и силу своей воли; а надо мной уже висела гроза.
На масленице я на несколько дней приезжал в Чернигов. Отец, прочитав мои статейки в «Киевском Вестнике», остался недоволен.
— Брось, брат, писать, — сказал он мне. — Литературного таланта у тебя нет, а мальчишества без конца. Я считал тебя солиднее. Советую перейти на юридический факультет, будешь присяжным поверенным, а писателем — сопьешься.
Зато Ситенский и другие засыпали меня похвалами. Фельетон мой под псевдонимом Ионы Ясновидящего, где я высмеял церковную обрядность (цензор пострадал), цитировал даже Ситенский, приставлял палец ко лбу и говорил:
— Ядовито.
В атмосфере похвал и лести я провел несколько приятных часов среди молоденьких классных дам и подрастающих гимназисток, смотревших на меня, как на «знаменитость», и в мою честь Ситенские дали ужин, за которым посадили меня и учительницу фортепьянной игры Веру Петровну рядом.
Вера Петровна была усердной читательницей «Отечественных Записок», по-видимому, вполне разделяя радикальные взгляды журнала. Она, однако, отрицала бога, но в ее комнате горела лампадка. Приятельски сблизившись со мною, неоднократно признавалась, что она вообще не считает дурным свободу половых отношений, но что, к сожалению, это запрещается мещанской моралью, и приходится или насиловать природу, или выходить замуж за кого попало. Была большой народницей, по ее словам, и готова была «хоть в Сибирь», но не могла обойтись без прислуги.
— Что вы думаете о фиктивном браке? — спросила она меня вдруг за два дня до моего отъезда.
— Я ничего не думаю, — отвечал я.
— А я много думаю, — продолжала Вера Петровна, и красивые глаза ее затуманились. — Бывают положения, когда современная девушка не может жить в обществе, потому что она уже не девушка, и это, рано или поздно, может обнаружиться, и тогда ее заклюют.
— А, понимаю.
— Я не сомневалась, что найду в вас поддержку, — сказала Вера Петровна со слезами на глазах.
Я вопросительно посмотрел на нее.
Правду сказать, трудно мне сейчас разобраться в той моей «психологии». Я стал наперсником Веры Петровны и выслушал при закрытых дверях (она заперлась на замок) всю историю ее «обрыва». Конечно, она была жертвой грубости и лично сама не подала повода, она, такая маленькая и слабая. В самом деле, на вид ей можно было дать даже шестнадцать лет; по крайней мере, в роковую минуту, когда она схватила мою руку и покрыла поцелуями. Сердце мое забилось от разнообразных чувств: от жалости, от страха, порожденного внезапностью положения, в каком я очутился, от горделивого сознания великости требуемой от меня жертвы и, от мальчишеского упоения властью над этой чужой мне душой, ищущей во мне защитника и покровителя…
Ситевские более чем сочувственно отнеслись к предстоящему браку, и решено было моих родителей в секрет не посвящать.