Отец в Чернигове стал сдавать комнаты жильцам. Поселились у нас два майора. Двор был большой с несколькими флигелями. Много разного народа стало бывать у отца по новому роду его занятий. Сестры подросли, и ради них устраивались вечеринки, распевали с ними дуэты молодые люди. Два нежинских лицеиста, Подгурский и Лабунский, поступившие в чиновники, ухаживали на правах женихов и ежедневно обедали у нас. А Подгурский жил со мною в одной комнате. Маленький, с кучей черных волос на голове, прозванный отцом «иисусиком», никогда ничего не читавший, кроме профессорских лекций и учебников, службист и уже горький пьяница, он чем-то сумел понравиться Кате и был плохим для меня сожителем. Впрочем, он был добрый малый и искренно считал меня высшей и даже «загадочной» натурой и тем невольно подкупал мое мальчишеское самомнение, присоединяясь всегда к моей домашней оппозиции и вступаясь за меня перед отцом, осуждавшим меня за нежинский инцидент, который не помешал мне, однако, перевестись в седьмой класс черниговской гимназии, хотя и не без труда.
Товарищ Подгурского по лицею, Лабунский, был культурнее его, благоговел перед новою наукой, старался жить «по Молешотту», хмельного в рот не брал, был крайне опрятен, всегда носился с какой-нибудь современною идеею, увлекался спортом, был поклонником русской литературы и хорошо влиял на Сашу, даровитую сестренку мою, на которой остановился его сердечный выбор. Она, как и Катя, получила только домашнее воспитание, писала стихи по-русски и по-французски и отличалась прямотой в своих отношениях к людям. Мать часто ссорилась с нею. Она, несмотря на полудетский возраст свой — ей было пятнадцать лет, — считала Лабунского не только образованным человеком, от которого можно было кой-чем позаимствоваться, но и несколько смешным; и все-таки решила выйти за него, чтобы избавиться от тирании мамаши, которая требовала от дочерей безусловной покорности. Катю она переломила и заставила смотреть на все ее глазами, а Саша, чем дальше, тем становилась самостоятельнее. В некоторых отношениях она переросла меня.
— Кошмарна доля русской девушки, — сказала она мне однажды: — так или иначе, она, обыкновенно, если развито у ней нравственное чувство, кончает самоубийством: или выходит замуж, или погибает другим способом.
Мечтала она о работе, и ей хотелось быть хоть фельдшерицей. В это она посвятила меня. Я посмеялся над нею и грубыми красками описал непривлекательность фельдшерской профессии. Она ответила:
— Как пошло!
Права была милая Саша!
Воздух в Черниговской гимназии был уже не такой, как в Нежине. Другой воздух. Учителя были, большею частью, молодые, либеральные. Искренной привязанностью учеников, даже любовью пользовался учитель словесности Н. А. Вербицкий-Антиохов. Читал он литературу свободно, по-профессорски, вел себя с учениками вне класса как товарищ; у него собирался на квартире избранный кружок. Даже солнце как-то ярче светило в стенах черниговской гимназии.
Когда ученики выходили из гимназии после уроков, нередко раздавались их молодые голоса, певшие «Железную дорогу». На музыку это стихотворение было положено А. Г. Рашевской, местной барышней, впоследствии вышедшей замуж за эмигранта Турского в Женеве[1]. Она обладала композиторским дарованием. Потом ею же было положено на музыку стихотворение Вроцкого (Навроцкого) «Есть на Волге утес»[2]. Оно долго распевалось молодежью взамен отсутствующего революционного гимна, а было сочинено военным судьею, иногда приговаривавшим социалистов, может-быть, к смертной казни.
В то время, как в Нежине культ Некрасова, вспыхнув, через какие-нибудь два года начал тускнеть от педагогической прижимки и был отчасти вытеснен базаровщиной, которая еще не была изжита и как-то более усваивалась эгоцентрической украинскою этикою, в Чернигове Некрасов пустил за этот период глубокие корни, уже не единственно только как литературное явление, а как и общественное.
Бывало, у каждой гимназистки под мышкой видишь томик Некрасова; на вечеринках у молодежи он то и дело был предметом бесед на сравнительно острые темы. Сходились у меня, у Льва Гинзбурга[3], в библиотеке Тычинского, у Софьи Константинович. Тычинский был украинофил, как и многие, но Шевченко уже ушел в почетную даль. Некрасов пленял нас всероссийскою широтою полета своих вдохновений, и щемящей болью отзывался его стих в молодых сердцах.
Директор Кустов был молодой, да из ранних. Он отличался сухостью обращения и непреклонностью, когда дело шло о проступке какого-нибудь ученика, и когда поднимался вопрос о каких-нибудь репрессиях. Но отрадно вспомнить таких учителей, как двадцатилетний Константинович (он кончил университет девятнадцати лет), читавший историю, и старший брат его Митрофан — естественник и свободомыслящий юноша. Вербицкий и оба Константиновича были в полном смысле нашими учителями и товарищами. Благодаря им, внимание к книге процветало в гимназии. Малейшие новинки книжного рынка нам были известны. Мы соперничали со своими наставниками по части усвоения всего, что появлялось светлого в литературе и значительного в науке.
В физическом кабинете Митрофан Константинович разрешил мне и Гинзбургу устроить химическую лабораторию и уломал Кустова согласиться на это бесполезное, по мнению директора, занятие.
Приходили слушать лекции химии, читать которую было поручено мне и Гинзбургу, поочередно ученики четвертого класса. Гинзбург любил точность, и для него имели значение только факты. Я вдавался в метахимию, и когда читал о водороде, и добывал его, а затем производил взрыв, в смешении с кислородом, и получалась вода, я высказывал, опираясь на авторитет французского химика Дюма, предположение, что, может-быть, весь мир состоит из водорода, так как этот элемент, вследствие комбинации своих атомов, бесконечно изменчив. Недаром есть звезды, пламенеющие одним водородом. Кустов от времени до времени спускался вниз, в подвал, где мы священнодействовали с таким серьезным видом, какой редко бывает даже у самых правоверных профессоров. Он садился с края парты и, случалось, возражал с кривой улыбкой. Так, на моей лекции о водороде он сказал, когда я кончил:
— А не объяснит ли мне смелый доктор, если он приписывает происхождение вселенной промыслу водорода, не отожествляет ли он водород с господом богом?
Мы засмеялись. Он ждал ответа. Вместо меня, Гинзбург ответил:
— Водород сейчас был добыт у всех на виду и с тем представлением о боге, какое существует у монотеистических народов, ничего не имеет общего.
— Так что воздадим богу богово, а водороду — водородово, — сказал Армашевский, который за словом в карман никогда не лез, был физически силен и отличался суровым целомудрием, проходя стадию увлечения Рахметовым до того, что никогда не смеялся.
Между прочим, он же посоветовал на следующих занятиях химией выкуривать Кустова сернистым водородом. В самом деле, Кустов перестал ходить после первой же легкой обструкции.
Сравнивая умственный и нравственный уровень товарищей нежинских и черниговских, я должен отдать предпочтение вторым. В Чернигове, в стенах его гимназии, расцветали хорошие ребята. Назову Шевелева, братьев Игнатовских, Ласкаронского, Зубка-Мокиевского, В. Варзаря, Махно, Армашевского, Рашевского, Гречаника, Гинзбурга. Все они впоследствии послужили прогрессу и в подпольной службе, и в надпольной.