Теперь начинается петербургско-московский и вскоре всероссийский, трактирно-салонный хаос есенинской жизни, есенинского творчества и стремительного роста есенинской славы, трагическое десятилетие угара, который многие называют «поэтическим», но в котором в данном случае поэтическим было только то, что сам Есенин был несомненным поэтом. Трудно, однако, сказать с уверенностью, что было для Есенина главным и что — подсобным: поэзия или хулиганская слава, которой он особенно гордился, отнюдь этого не скрывая?
Я нарочно иду нечесаным,
С головой, как керосиновая лампа, на плечах…
Мне нравится, когда каменья брани
Летят в меня, как град рыгающей грозы,
Я только крепче жму тогда руками
Моих волос качнувшийся пузырь.
Или:
Не сотрет меня кличка «поэт»,
Я и в песнях, как ты, хулиган.
Тягой, стремлением, гонкой к славе, к званию «первого русского поэта», к «догнать и перегнать», к «перескочить и переплюнуть» были одержимы многие поэты того времени: Игорь Северянин, Владимир Маяковский и даже кроткий, молчаливый и как бы вечно испуганный Велимир Хлебников. Как-то я спросил Есенина, на какого черта нужен ему этот сомнительный и преждевременный чемпионат?
— По традиции, — ответил Есенин. — Читал у Пушкина «Я памятник себе воздвиг нерукотворный»?
Когда я подтвердил, что встречал этот памятник не только у Пушкина и не только у Державина, но даже у Горация, Есенин взглянул на меня в упор и сказал:
— Этого типа не помню, не читал.
Пушкин вообще не давал спать поэтам. И не столько сам Пушкин, сколько памятник Пушкину. Есенин писал:
Мечтая о могучем даре
Того, кто русской стал судьбой,
Стою я на Тверском бульваре,
Стою и говорю с собой.
Блондинистый, почти белесый,
В легендах ставший как туман,
О, Александр! Ты был повесой,
Как я сегодня хулиган.
. . . . . . .
Но, обреченный на гоненье,
Еще я долго буду петь…
Чтоб и мое степное пенье
Сумело бронзой прозвенеть.
Теперь из Маяковского:
Александр Сергеевич,
разрешите
представиться.
Маяковский.
Дайте руку…
Стиснул?
Больно?
Извините, дорогой…
Мне
при жизни
с вами
сговориться б надо.
Скоро вот
и я
умру
и буду нем.
После смерти
нам
стоять почти что рядом:
Вы на Пе,
а я
на эМ.
. . . . . . .
Мне бы
памятник при жизни —
полагается по чину…
Но наряду с далеким Пушкиным Маяковскому не давало покоя и ближайшее соседство с Есениным:
Что ж о современниках?!..
От зевоты
скулы
разворачивает аж!..
Ну Есенин,
мужиковствующих свора,
Смех!
Коровою
в перчатках лаечных.
Раз послушаешь…
но это ведь из хора!
Балалаечник!
Обозвав Есенина «балалаечником», Маяковский в той же поэме неосторожно сбросил маску героического новатора (на всякую старуху бывает проруха) и открыл свои подлинные вкусы и симпатии:
А Некрасов
Коля,
сын покойного Алеши, —
он и в карты,
он и в стих,
и так
неплох на вид.
Знаете его?
вот он
мужик хороший.
Этот
нам[1] компания —
пускай стоит.
Маяковский должен был бы обратиться именно к Некрасову, а не к Пушкину с вышеприведенными словами:
После смерти
нам
стоять придется [2] рядом:
Вы на эН,
а я
на эМ.
Алфавитное соседство Маяковского с Некрасовым гораздо более убедительно, чем такое соседство с Пушкиным. Между Маяковским и Пушкиным оказался бы как раз Некрасов, и дальше, в алфавитном порядке, например —
Островский
Саша,
сын покойного Коли.
М, Н, О, П…
Кстати, по поводу Пушкина и Некрасова. Всеволод Мейерхольд говорил о Маяковском: «Маяковский очень любил Пушкина, он очень высоко его ценил, он мог писать, как Пушкин, что сказалось в его последних стихах „Во весь голос“, но он боролся с эпигоном Пушкина. Он не хотел писать, как Пушкин, и стремился выработать свой язык. Сказать, что это ему удалось, мы не можем, потому что, когда мы пересматриваем его произведения, мы видим в них Некрасова, Блока и самостоятельное лицо Маяковского».