В 1846 году мне минуло семь лет, и я стал просить, чтобы меня отдали в школу. Меня сначала не пускали, говоря, что я еще мал (я действительно был очень маленького роста), что меня будут обижать мальчишки — мои товарищи — притом же наступало очень холодное время, родители и крестная опасались, чтобы я не простудился: одним словом, меня жалели и не хотели еще отдавать учиться. Но я слушать ничего не хотел, плакал, капризничал и просился в школу. И вот, наконец, 1 ноября мы с крестной сначала сходили в церковь[1], отстояли обедню и отслужили молебен св. Козьме и Демьяну как молитвенникам о ниспослании богом разумения, а потом крестная, запасшись десятком копеечных кренделей, повела меня в школу.
Придя в школу, я, как научили меня дома крестная и маменька, поклонился учителю в ноги, а крестная поклонилась ему в пояс и, вручив в подарок принесенные крендели, просила его не оставить меня своею заботливостью, а главное — не дать в обиду моим товарищам. В первый же день меня поставили к так называемому форшту с буквами, довольно большого размера, наклеенными на палке, и я начал выкрикивать вместе с другими стоящими тут мальчиками; а, бе, ве и т. д. первую строчку азбуки — шесть букв. На первый раз не скоро мне дались эти шесть букв, и почему — не знаю, но только я их зубрил целую неделю и едва одолел. С какою радостью, как сейчас помню, бежал я домой из школы, чтобы заявить о своем успехе. Я мечтал, что меня расхвалят и расцелуют, и, едва только вбежал в горницу, закричал; «Знаете ли, что я первую строчку совсем уж выучил!». Но мать сразу осадила меня словами; «Да ведь уж целую неделю учишься; пора одну-то строчку и выучить». Хотя я был и мал, но мне стало стыдно, что я похвастал так некстати. Крестная же, по обыкновению, расхвалила меня, погладила, поцеловала в головку и дала масляный сочень. В первом приходском классе учение наше ограничивалось только букварем, начатками православного учения и писанием палок.
Мало помню я теперь из первого года моего учения, не помню даже, выучился ли я там хоть сколько-нибудь читать, а писать, кажется, и палок не начинал. Но я помню очень хорошо, что розги у нас в то время очень часто пускались в ход, и ученики друг дружку пороли с каким-то удовольствием. Как только бывало учитель скажет, что такого-то нужно выпороть, то непременно человек пять сломя голову бегут за розгами. Хотя мне в этом классе не приходилось еще пробовать розог и не удавалось никого сечь, но один раз я вздумал дома похвастаться, что сек товарища, и, придя из школы, сказал:
— Маменька, нонче одного у нас секли, я побежал, схватил розги, да так его нахлестал, даже до крови, четыре мальчишки его держали, насилу сдержали.
— Ах, ты, мерзавец, ах, ты, дурак! Да как ты осмелился? Вот возьму я сейчас хороший ремень да задам самому тебе такую порку, что ты у меня с неделю не сядешь.
Долго она меня бранила и усовещевала… Помню, что она меня сравнивала с палачом…
И я понял, что нехорошим делом похвастался, но уже не захотел сознаться, что солгал.
Хотя я и не очень успешно учился в первом приходском классе[2], но на экзамене все-таки попал к переводке во второй приходский класс. Этот класс и три уездных находились почти против нашего дома. Смотритель и учителя, жившие в училище, все хорошо знали наше семейство, потому что крестная продавала им молоко и яйца, а иногда, ради меня, и дарила. Но мое ученье и тут шло не блестящим образом. «Начальное чтение» и «Друг детей»[3] я еще почитывал порядочно, потому что разные анекдоты и мелкие повести меня занимали; арифметика также шла у меня не совсем дурно, но чистописание и закон Божий мне вовсе не давались; я помню, что два месяца твердил наизусть второй член символа веры, но как только священник начинал меня спрашивать, то я непременно забывал его и сбивался. Отец Петр, так звали законоучителя, не раз собирался меня выпороть; но пороли ли меня в этом классе, или нет, я теперь уже забыл.